время сглаживает движения, но заостряет лица.
больше мы не порох и мёд, мы брусчатка, дерево и корица.
у красивых детей, что ты знала, мама, - новые красивые дети.
мы их любим фотографировать в нужном свете.
жизнь умнее живущего, вот что ясно по истечении первой трети.
всё, чего я боялся в детстве, теперь нелепее толстяков с укулеле.
даже признаки будущего распада закономерны, на самом деле.
очень страшно не умереть молодым, мама, но как видишь, мы это преодолели.
я один себе джеки чан теперь и один себе санта-клаус.
всё мое занятие - структурировать мрак и хаос.
всё, чему я учусь, мама - мастерство поддержанья пауз.
я не нулевая отметка больше, не дерзкий птенчик, не молодая завязь.
молодая завязь глядит на меня, раззявясь.
у простых, как положено, я вызываю ненависть, сложных - зависть.
что касается женщин, мама, здесь всё от триера до кар-вая:
всякий раз, когда в дом ко мне заявляется броская, деловая, передовая,
мы рыдаем в обнимку голыми, содрогаясь и подвывая.
что до счастья, мама, - оно результат воздействия седатива или токсина.
для меня это чувство, с которым едешь в ночном такси на
пересечение сорок второй с десятой, от кабаташа и до таксима.
редко где еще твоя смертность и заменяемость обнажают себя так сильно.
иногда я кажусь себе полководцем в ссылке, иногда сорным семенем среди злака.
в мире правящей лицевой всё, что занимает меня - изнанка.
барабанщики бытия крутят палочки в воздухе надо мной, ожидая чьего-то знака.
нет, любовь твоя не могла бы спасти меня от чего-либо - не спасла ведь.
на мою долю выпало столько тонн красоты, что должно было так расплавить.
но теперь я сяду к тебе пустой и весь век ее стану славить.
знали на слух, чьи это шаги из тьмы, чье это бесправие, чьи права, что означает этот надсадный кашель
как будто мы чуем что-то кроме тюрьмы, за камерой два на два, но ждем и молчим пока что
как будто на нас утеряны ордера, или снят пропускной режим, и пустуют вышки,
как будто бы вот такая у нас игра, и мы вырвались и бежим, обдирая ладони, голени и лодыжки,
как будто бы нас не хватятся до утра, будто каждый неудержим и взорвется в семьсот пружин,
если где-то встанет для передышки
как будто бы через трое суток пути нас ждет пахучий бараний суп у старого неулыбчивого шамана,
что чувствует человека милях в пяти, и курит гашиш через жёлтый верблюжий зуб, и понимает нас не весьма, но
углём прижигает ранки, чтоб нам идти, заговаривает удушливый жар и зуд, и еще до рассвета выводит нас из тумана
и мы ночуем в пустых заводских цехах, где плесень и горы давленого стекла, и истошно воют дверные петли
и кислые ягоды ищем мы в мягких мхах, и такая шальная радость нас обняла, что мы смеемся уже - не спеть ли
берём яйцо из гнезда, печём его впопыхах, и зола, зола, и зубы в чёрном горячем пепле
как будто пересекаем ручьи и рвы, распускаем швы, жжем труху чадящую на привале,
состоим из почвы, воды, травы, и слова уходят из головы, обнажая камни, мостки и сваи
и такие счастливые, будто давно мертвы, так давно мертвы,
что почти уже
не существовали
всякий вышедший покурить ощущает себя бездомным,
и ко входам в метро, словно к тайным подземным домнам
сходят реки руды
восемь лет назад мы шли той же дорогой, и все, лестницы ли, дома ли, -
было о красоте, о горечи, о необратимости, о финале;
каждый раз мы прощались так, будто бы друг другу пережимали
колотую рану в груди
дорогая юность, тебя ещё слышно здесь, и как жаль, что больше ты не соврёшь нам.
ничего не меняется, только выглядит предсказуемым и несложным;
ни правдивым, ни ложным, ни истинным, ни оплошным.
обними меня и гляди, как я становлюсь неподсудным прошлым.
рук вот только не отводи
полночь заходила к ним в кухню растерянным понятым
так они посмеивались над всем, что вменяют им
так переставали казаться самим себе
чем-то сверхъестественным и святым
так они меняли клёпаную кожу на шерсть и твид
обретали платёжеспособный вид
начинали писать то, о чем неуютно думать,
а не то, что всех удивит
так они росли, делались ни плохи, ни хороши
часто предпочитали бессонным нью-йоркским сквотам хижины в ланкийской глуши,
чтобы море и ни души
спорам тишину
ноутбукам простые карандаши
так они росли, и на общих снимках вместо умершего
образовывался провал
чей-то голос теплел, чей-то юмор устаревал
но уж если они смеялись, то в терцию или квинту -
в какой-то правильный интервал
так из панковатых зверят - в большой настоящий ад
пили все подряд, работали всем подряд
понимали, что правда всегда лишь в том,
чего люди не говорят
так они росли, упорядочивали хаос, и мир пустел
так они достигали собственных тел, а потом намного перерастали границы тел
всякий рвался сшибать систему с петель, всякий жаждал великих дел
каждый получил по куску эпохи себе в надел
по мешку иллюзий себе в удел
прав был тот, кто большего не хотел
так они взрослели, скучали по временам, когда были непримиримее во сто крат,
когда все слова что-то значили, даже эти - "республиканец" и "демократ"
так они втихаря обучали внуков играть блюзовый квадрат
младший в старости выглядел как апостол
старший, разумеется, как пират
а последним остался я
я надсадно хрипящий список своих утрат
но когда мои парни придут за мной в тёртой коже, я буду рад
молодые, глаза темнее, чем виноград
скажут что-нибудь вроде
"дрянной городишко, брат"
и ещё
"собирайся, брат"